Румынская повесть 20-х — 30-х годов - Генриэтта Ивонна Сталь
Она поцеловала мне руку — навек попрощавшись с детством и отрочеством? Или прося прощенья, что свела с ума? Или прощая меня?
Мне все кажется, что она умерла. Дом стоит с пустыми окнами и призраками вещей на веранде. Вместо жизни и света в нем теперь ночь, мрак, тишина. И окно ее, приветно светившееся в полутьме, поблескивает могильной плитой черного мрамора.
«Было, не было, приснилось?» Простые, наивные слова, написанные кириллицей в старинной книге стихов, преследуют меня щемящей болью.
Я стою под деревом, где я… Да, все-таки признался… Сказав, что не хочу говорить… И держал ее бледную узкую руку, пахнущую амброй, и касался губами ее сердца, судорожно бьющегося в жилке запястья…
А если бы я попросил большего?
Моросящий холодный осенний дождь. Чего еще ждать, ее нет. Я остался вдвоем с маленькой перчаткой, узкой, с тонкими пальцами и расстегнутой пуговкой на пахнущем амброй запястье. Она оставила ее на память? Или в залог?
После обеда я брожу за околицей. Там, где прежде были горы, уже нет ничего. Висит только тяжелая мрачная пелена облаков. Дорога размокла, налилась водой, и по ней блуждают призраки — то мужик в высокой шапке и кожухе, то баба с мешком на голове, — появляются и снова исчезают в тумане.
Когда-то эта дорога вела в горы, и сколько раз мы ходили по ней вдвоем. Поваленное дерево, на котором мы сидели последней ночью и она держала мою руку, мокро чернеет теперь, печальное и одинокое… Я позвал ее, но она не пришла. Иногда мне казалось, что я вижу ее лицо, но оно расплывалось. Волнение мешало мне увидеть его отчетливо. Но мне так хотелось с ней повидаться. Я придумал предлог и вошел к ней в дом. До чего же он гулко пуст! В нем нет не только ее, в нем нет ничего, что делает дома живыми. Я бродил по комнатам на цыпочках. Мне казалось, я мешаю могильной тишине, которой она повелела здесь поселиться, скрипом половиц, казалось, отпугиваю отзвуки воспоминаний. Я погладил спинку плетеного кресла и обивку кушетки, и мне сделалось не по себе, будто я дерзнул совершить недозволенное. Но не в силах остановиться я переступил и порог ее спальни. В воздухе витал еще — или мне только пригрезилось — аромат ее духов. Я пронзительно помню его еще с Варатика, а теперь, после нашего прощания, он преследует меня всюду и кажется ее сутью. Если бы я мог унести в свою жизнь этот неуловимый аромат… Зеркало, из которого она улыбалась мне в то далекое утро и которое обрамляло ее лицо, теперь тупо и назойливо подсунуло мне какую-то литографию, висевшую на противоположной стене. Я искал чего-то, что принадлежало бы ей, но кроме аромата духов в воздухе, более эфемерного даже, чем отзвук воспоминаний, ничего не находил. Может быть, в этом воздухе еще звучал ее голос, а в глубине зеркала мерцала лучезарная улыбка, но грубые мои чувства не умели их различить. Я выдвинул один за другим два ящика в комоде и не нашел ничего, кроме грусти, таимой в их пустоте, затем третий, и он тоже одарил меня пустотой и, наконец, последний; в нем лежал наперсток и белоснежный кусочек кружева! Эти сокровища я спрятал в бумажник рядом с перчаткой, запиской, перышком перепела и булавкой, которой она сколола мой плащ в горах Варатика. Только всего мне и осталось — да еще мой гербарий в Диогене Лаэртском, — горстка праха от сияющего лета, исчезнувшего вместе с ней. А в комнате остается кровать, на которой она спала, комод, где хранила она свои воздушные платья, и зеркало, затаившее в своих глубинах ее улыбку.
Я вышел на веранду. Сквозь тяжелые завесы туч над холмами пробился сноп лучей, позолотив туман в долине, как когда-то вершину Чахлэу. И исчез под лавиной осеннего тумана.
Михаил Садовяну
ЧЕКАН
Mihail Sadoveanu
BALTAGUL
Buc. 1957
Перевод М. Фридмана.
Кликнуть не забудь
Пса в далекий путь…
I
«Сотворил бог небо и землю и всякому роду-племени определил свой жребий, свою особую мету.
Цыгана научил на скрипке играть, немцу дал винтик.
Призвал к себе еврейского старца Моисея и указал ему: «Напиши закон. А настанет час, вели фарисеям распять возлюбленного сына моего. Много гонений и горя выпадет вам на долю, зато реки золота потекут в дома ваши».
Поманил угра пальцем, достал из вороха лежавших рядом безделок ботфорты, шпоры, камедь. «Бери, завей усок кольцом, будь добрым бражником по праздникам».
Пришел черед турка: «Не умом, так мечом добудешь великую власть над народами».
Сербу вложил в руку тяпку.
Русскому посулил быть первым в веселом застолье, бойко скоморошничать на ярмарках.
Князьям да боярам преподнес чубуки и кофей: «Жизнь ваша привольная, только много в ней зла и мерзости. Так извольте строить храмы и монастыри».
Напоследок явились горцы и преклонили колена у престола Всевышнего.
— Что ж вы, горемыки, припоздали? — ласково попенял им творец.
— Как не припоздать, великий боже, когда у нас гурты и ослы? Бродим не спеша — по тропкам взбираемся на кручи, в пропасти спускаемся. Нет нам покоя ни днем, ни ночью: слова не вымолвим, одни колокольцы звенят. Жены с детишками живут в теснинах, меж каменных глыб. Молнии, громы да лесные потоки бедою грозят. Раздолья бы нам, хлебных полей да ласковых рек…
— Упустили время, — жалостно ответил бог. — И хоть милы вы сердцу моему, а уж ничего не поделаешь: оставайтесь при своем. Одарю вас зато и легким нравом — живите в радости. Пусть все приносит вам довольство. И да поспешают к вам музыканты и шинкари. И жены ваши да будут пригожие и в любовных утехах искусные».
Небыль эту охотно сказывал Некифор Липан на свадьбах и крестинах, где зимой бывал всенепременно. Будто услыхал он ее от старого овчара, крещеного еврея, коего господь удостоил преуспеть в истинной вере. Овчар тот был человек сведущий, даже грамоте разумел, чем изрядно удивлял чабанов. От него же Липан перенял и те глубокомысленные речения, которые пускал в ход в самое подходящее время.
— Тень свою не перескочишь.
— Это к чему бы? — спрашивала жена его, Витория, щуря настороженный глаз.
— Так. К слову пришлось. У кого уши — да услышит.
Жена начинала догадываться. Подозрительная, как всякая женщина, она привыкла отвечать на колкость колкостью.
— Может, оно и так, милый,